Тут и самого старика изобидели: дедушкину ещё росчисть отобрали. Тебе, — говорят, — другой покос отведём. Росчисть не больно завидная, так в доброе лето на одну коровёнку сена поставить, только привык к ней старик с малых своих лет. Он и пошёл опять по начальству хлопотать. Там и помянул: семь десятков лет на заводе работаю и не на каком-нибудь малом месте, а варю аносовский булат, про который всему свету известно. Да еще добавил: — И мои, поди, капельки в том булате есть.

Начальство эти слова на смех подняло:

— Зря, дед, гордишься. Твоего в том деле одна привычка. Всё остальное в книжках написано, да у нас в заводском секрете еще запись аносовская есть. Кто хочешь по ней эту сталь сварит.

Старика это вовсе задело. Прямо спросил:

— Неуж вы меня ни во что ставите?

— Во столько, — отвечает, — и ставим, сколько подённо получаешь.

— Коли так, — говорит Швецов, — варите по бумагам, а только аносовского булату вам больше не видать.

С тем и ушёл. Начальство ещё посмеялось:

— Вишь, разгорячился старикан! Тоже птица! Как о себе думает!

Потом хватились, конечно. Кого ни поставят на это место, а толку нет. Выходит, как говорится, дальняя родня, с которой век не видались, и прозванье другое.

Главный заводский начальник говорит:

— Послать за стариком! А тот ответил: — Неохота мне, да и ноги болят.

— Привезти на моей паре, — распорядился начальник, а сам посмеивается. — Пусть старик потешится.

У Швецова и на это свой ответ:

— Начальнику привычнее на лошадках кататься. Пусть сам ко мне приедет, тогда и поговорим.

Начальнику это низко показалось. Закричал, забегал:

— Чтоб я к нему на поклон поехал! Да кто он и кто я? Таких-то у меня по заводу тысячи, а я им буду кланяться! Никогда такого не дождётся!

Начали опять пробовать. Бумаги снова перебрали. Сам начальник тут постоянно вертится, а всё то же; выходит сталь, да не на ту стать. А уж пошёл разговор, что в Златоусте разучились булатную сталь варить. Начальник вовсе посмяк, стал подлаживаться к мастеру Швецову, пенсию ему хорошую назначил, сам пришёл к старику, деньги большие сулит, а Швецов на это:

— Всё-то у вас деньги да деньги! Да я этими деньгами мог бы весь угол завалить, кабы захотел. Только тайность моя коренная. Её не продают, а добром отдают, только не всякому. Вот если выручишь из тюрьмы моего подручного, так будет он вам аносовский булат по швецовскому составу варить, а я вам не слуга.

Хлопотал ли начальник за этого парня, про то неизвестно, только Швецов так никому и не сказал свою тайность. Томился, сказывают, этим, а всё-таки в заветном сундучке у него пусто оказалось, пыль даже выколотил, чтоб следов не осталось. Берёг, значит, свою тайность от тех, кто его мастерство поденщиной мерил и работу его жизни ни во что ставил. Так и унёс с собой тайну знаменитого булата, который аносовским назывался. Обидно, может быть, а как осудишь старика. Наверняка бы ведь продали по тому времени. Вздохнёшь только: «Эх, не дожил старик до настоящих своих дней!»

Ныне вон многие народы дивятся, какую силу показало в войне наше государство, а того не поймут, что советский человек теперь полностью раскрылся. Ему нет надобности своё самое дорогое в тайниках держать. Никто не боится, что его труд будет забыт, либо не оценен в полную меру. Каждый и несёт на пользу общую, кто что умеет и знает. Вот и вышла сила, какой ещё не бывало в мире. И тайны уральского булата эта сила найдёт.

1945 г.

Малахитовая шкатулка - i_100.jpg

Голубая змейка

Малахитовая шкатулка - i_101.jpg
осли в нашем заводе два парнишечка, по близкому соседству: Ланко Пужанко да Лейко Шапочка.

Кто и за что им такие прозванья придумал, это сказать не умею. Меж собой эти ребята дружно жили. Подстать подобрались. Умишком вровень, силёнкой вровень, ростом и годами тоже. И в житье большой различии не было. У Ланка отец рудобоем был, а у Лейка на золотых песках горевал, а матери, известно, по хозяйству мытарились. Ребятам и нечем было друг перед дружкой погордиться. Одно у них не сходилось: Ланко своё прозвище за обиду считал, а Лейку лестно казалось, что его этак ласково зовут — Шапочка. Не раз у матери припрашивал:

— Ты бы, маменька, сшила мне новую шапку! Слышишь — люди меня Шапочкой зовут, а у меня тятин малахай, да и тот старый.

Дружбе ребячьей это не мешало. Лейко первый в драку лез, коли кто обзовёт Ланка Пужанком:

— Какой он тебе Пужанко? Кого испугался?

Так вот и росли парнишечки рядком да ладком. Рассорки, понятно, случались, да не надолго.

И то у ребят вровень пришлось, что оба последними в семьях росли. Повольготнее таким-то. С малыми не водиться. От снегу до снегу домой только поесть да поспать прибегут. Мало ли в ту пору у ребят всякого дела: в бабки поиграть, в городки, шариком, порыбачить тоже, покупаться, за ягодами, за грибами сбегать, все горочки облазить, пенёчки на одной ноге обскакать. Утянутся из дому с утра — ищи их! Как вечером прибегут домой, так на них поварчивали:

— Пришёл, наше шатало! Корми-ко его!

Зимой по-другому приходилось. Зима, известно, всякому зверю хвост подожмёт и людей не обойдёт. Ланка с Лейком зима по избам загоняла. Одежонка, видишь, слабая, обувка жиденькая — недалеко в них ускочишь. Только и хватало тепла из избы в избу перебежать.

Чтобы большим под руку не подвёртываться, забьются оба на полати, да там и посиживают. Двоим-то всё-таки веселее. Когда и поиграют, когда про лето вспоминают, когда просто слушают, о чём большие говорят.

Вот раз сидят этак-то, а к Лейковой сестре Марьюшке подружки набежали. Время к Новому году подвигалось, а по девичьему обряду в ту пору про женихов ворожат. Девчонки и затеяли такую ворожбу. Ребятам любопытно поглядеть, да разве подступишься! Близко не пускают, а Марьюшка по-свойски ещё подзатыльников надавала:

— Уходите на своё место!

Она, видишь, эта Марьюшка, из сердитеньких была. Который год в невестах, а женихов не было. Девушка будто и вовсе хорошая, да маленько косоротенька. Изъян вроде и не велик, а парни всё же браковали её из-за этого. Ну, она и сердилась.

Забились ребята на полати, пыхтят да помалкивают, а девчонкам весело. Золу сеют, муку по столешнице раскатывают, угли перекидывают, в воде брызгаются. Перемазались все, с визгом хохочут одна над другой.

Только Марьюшке невесело. Она, видно, изверилась во всякой ворожбе, говорит.

— Пустяк это. Одна забава.

Одна подружка на это и скажи:

— По-доброму-то ворожить боязно.

— А как? — спрашивает Марьюшка.

Подружка и рассказала:

— От бабушки слыхала, самое правильное гаданье будто такое. Надо вечером, когда все уснут, свой гребешок на ниточке повесить на сеновале, а на другой день, когда ещё никто не пробудится, снять этот гребешок — тут всё и увидишь.

Все любопытствуют — как? А девчонка объясняет:

— Коли в гребешке волос окажется — в тот год замуж выйдешь. Не окажется волоса — нет твоей судьбы. И про то догадаться можно, какой волосом муж будет.

Ланко с Лейком приметили этот разговор и то смекнули, что Марьюшка непременно так ворожить станет. А оба в обиде на неё за подзатыльники-то.

— Подожди! Мы тебе припомним!

Ланко в тот вечер домой ночевать не пошёл, у Лейка на полатях остался. Лежат, будто похрапывают, а сами друг дружку кулачонками в бока: гляди не усни!

Как большие все уснули, ребята слышат — Марьюшка в сенки вышла. Ребята за ней — и углядели, как она на сеновал залезла и в котором месте там возилась. Углядели и поскорее в избу. За ними следом Марьюшка прибежала. Дрожит, зубами чакает. То ли ей холодно, то ли боязно. Потом легла, поёжилась маленько и, слышно стало, уснула. Ребятам того и надо. Слезли с полатей, оделись, как пришлось, и тихонько вышли из избы. Что делать, об этом они уже сговорились.

У Ланка, видишь, мерин был, не то чалый, не то бурый, звали его Голубко. Ребята и придумали этого мерина Марьюшкиным гребешком вычесать. На сеновале ночью-то боязно, только ребята один перед другим храбрятся. Нашли на поветях гребешок, начесали с Голубка шерсти и гребешок на место повесили. После этого в избу пробрались и крепко-накрепко заснули.