Да мало ли всякого снадобья. Власыч свою сноровку имеет: одно сварит покрепче, другое пожиже да и сулит:
— Видно, другой порошок был, а поглядеть, — будто одинаковые!
Этими разговорами с последнего умишка Шпиля сбил. Окончательно он уверился в силе аптечных порошков. Тем временем из Сам-то Петербургу новая бумага пришла. Управителю, конечно, одобренье, Шпилю — награжденье, а заводу — заказ: сварить столько-то пудов алмазной стали и пустить её всю в передел для самого наследника. Сделать саблю, кинжал, столовый прибор, линейки да треугольники. Ну, разное, и всё с рисовкой да позолотой. И велено всякую вещь опробовать, чтоб она могла стекло резать.
Управитель обрадовался, велел собрать всех к господскому дому и вычитал там бумагу. Пусть, дескать, русские знают, как немецкий мастер отличился. Немцы, ясное дело, радуются да похваляются, а русские посмеиваются, потому — знают всё, как Шпиль еже день свою дурость с порошками показывает.
Сталь по тем временам малым весом считалась. Заказ да с переделом вовсе большим казался. Переделочные и потребовали сразу — подавай алмазную сталь. Шпиль вовсе в пот, бьётся. Порошки, которые от поносу, давно ему в нутро потребовались. Сам управитель рысью забегал. Этот, видать, посмышлённее. Сразу понял, что тут Власыч водит, а что поделаешь, коли принародно объявлено, что алмазная сталь Шпилевой выдумки и работы. На том только настоял, чтобы Шпиль один варил, никого близко не подпускал. А что Шпиль один сделает? Смех только вышел. Переделочные между тем крепче наступать на управителя стали:
— Заказ царский. За канитель к ответу потянут. Подавай сталь либо пиши бумагу, что зряшняя хвастня была, никакой стали Шпиль не варивал и сварить не может.
Управитель видит, — круто поворачивается, нашел-таки лазейку. Велел Шпилю нездоровым прикинуться и написал начальству. Прошу отсрочить заказ, потому обер-мастер, который эту сталь варит, крепко занедужил, при смерти лежит. А сам за Власыча принялся. Грозил, конечно, уламывал тоже, а Власыч упёрся:
— Не показал мне Устав Уставыч своей тайности, не умею. Вот вылежится сам и сварит.
Тогда управитель другое придумал.
У Власыча все ребята в отделе жили, всяк в своей семейственности. При отце один последний оставался, а он некудыка вышел. От матери, видишь, вовсе маленьким остался и рос без догляду. Старшие братья-сестры, известно, матери не замена, а отец с утра до вечера за заводе. Парнишко с молодым умишком и пошёл по кривым дорожкам. К картишкам пристрастился, винишко до времени похватывать стал. Не раз Власыч колачивал парня, да разве поправишь, коли время пропущено. А так парень приглядный. Что называется, и броваст, и глазаст, и волосом кудряв. Власыч говаривал:
— На моего Микешку поглядеть — сокол соколом, а до работы коснись — хуже кривой вороны: сам дела не видит, а натолкнёшь, так его куда-то в сторону отбросит.
Ну, всё-таки своя кровь, куда денешь? Власыч и пристроил Микешку себе подручным. Тайность со сталью такому, разумеется, не показывал. Женить даже его не насмеливался: загубишь, дескать, чужой век, да и в доме содом пойдёт.
Через этого Микешку немецкий управитель и придумал Власычеву тайность разведать и велел перевести парня на работу в господский сад. Микешке по началу это поглянулось: дела никакого, а кормят вдосталь. Одно худо, — винишка не дают, и то сумнительно, — зачем его тут поставили, коли остальные все из немцев? Потом глядит — Шпилева девка, Мамальей ли Манильей ее звали — в сад запобегивала. Вертится около Микешки, разговаривает. По-русскому-то она хоть смешненько, а бойко говорила, как в заводе выросла. Микешка видит — заигрывает немка, сам вид делает — всё бы отдал за один погляд. Девка, понятно, красоты немецкой: сытая да белобрысая, и одета по-господски. Манилье этой лестно, что парень голову потерял, а тот и сам глазом заиграл и ус подкручивает.
Шпилева девка умом-то в отца издалась. С первых слов выболтала, что ей надо. Микешка своё соображение поимел и говорит — тайность со сталью даже очень хорошо знаю. И время теперь подходящее. Как по болотам пуховые палки кудрявиться станут, так по Таганаю алмазные палки найти можно. Если такую растолочь в ступке да того порошку по рюмке подсыпать на каждый пуд, то беспременно, алмазная сталь выйдет.
Манилья спрашивает: где такие палки растут?
— Места, — отвечает, — знаю. Для тебя могу постараться, только чтоб без постороннего глазу. Да еще уговор. Ходьбы будет много, так чтобы на каждый раз брать с собой по бутылке простого да по бутылке наливки какой, — послаще да покрепче. И закусить было бы чем.
— Что ж, — говорит, — это можно. Наливок-то у мамаши полон чулан, а простого добыть и того легче.
Вот и стали они на Таганай похаживать. Чуть не все лето там путались, да, видно, не по тем местам. Шпилям что-то крепко не взлюбилось. Слышно, Манилью-то в две руки своими любезными немецкими палками дубасили да наговаривали:
— Мы тебе наказывали: себя не потеряй, а ты что? Хвалилась, — в неделю круг пальца оберну и всю тайность выведаю, а что вышло?
Управитель опять Микешку под суд подвёл, как за провинность по садовому делу. К палкам же его присудили, так отхлестали, что смотреть страшно. Еле живого домой приволокли.
Успели-таки немцы, а вскоре им всем решенье вышло. В Сам-то Петербурге, видно, разобрали всю немецкую подлость и послали к нам нового управителя. Он первым делом велел Власычу сварить алмазную сталь. Тот, конечно, без отговорок сделал как лучше. Опробовал новый управитель Власычеву варку и сразу всех заводских немцев к выгонке определил. Чтоб без задержки. С той поры у нас в заводе чисто от немца стало. Власычева алмазная спичка им вроде рыбьей кости в горло пришлась. Всю дорогу, небось, перхали да поминали.
— Хорош рыбный пирожок, да подавиться можно, — ноги протянешь.
А Микешка по времени в Никифоры вышел. Ребятишки соседские образумили. Как он отлежался да стал похаживать по улицам, ребята и давай его дразнить: «Немкин мужик, немкин мужик», либо песенку запоют: — «Немка по лесу ходила, смешны речи говорила». Микешка и думает про себя: «Маленькие говорят, — от больших слышали. Хороводился с немкой из баловства да из-за готовых харчей, а вон куда повернулось. Вроде за чужого меня считают».
И до того парня проняло, что он на поправку круто пошёл. Повадку-то свою, как полегче прожить, забросил, за работу принялся — знай держись. Случалось, когда и попирует, да на свои кровные, никто не укорит. Жениться вот только долго не мог. Свои-то заводские, видно, зазорным почитали за немкиного мужа выходить, так он приезжую взял. Ничего, ладно с ней жили. Сына доброго вырастили, и дядя Никифор частенько ему говаривал:
— Со всяким народом, милый сын, попросту живи, а немца остерегайся! Больно высоко себя ставит, а на деле мошенник из мошенников. Ты его и опасайся, а того лучше, — гони от себя подальше куда.
1945 г.
Золотые дайки
то-то сказывал, что «дайки» — чужестранное слою. Столбик будто по-нашему обозначает. Может, оно так и сходится, только наши берёзовские старики смехом смеялись, как такое услышали.— Какое же, — говорят, — чужестранное, коли чисто по-нашему говорится и у здешних раньше в словинку входило. Вроде заклятья его берегли. Не всякому из своих сказывали. Как дойдут до настоящей породы, так кто-нибудь в этом сведущий и бормочет ту словинку. Пустяк, конечно. Пустословье одно, вроде ребячьей приговорки, да к тому речь, что дайка тут родилась, в нашем заводе, и не след её чужим людям отдавать. Себе пригодится. Может, в ней, в этой самой дайке, вся маята первых золотых добытчиков завязана. Поворошить такое — старикам услада, молодым — наученье. Пусть не думают, что деды-прадеды золотые пенки снимали. Тоже, небось, и рук не жалели, и часов не считали, а сколько муки приняли, то по нынешнему времени и не поймёшь сразу. Известно, в чём понавыкнешь, то всегда легко да просто кажется, а ведь сперва не так было. На деле с нашим берёзовским золотом вовсе мудрено вышло. Как нарочно придумано, чтобы до концов не добраться.